Это, в сущности, означало, что я принимаю на себя некие обязательства и собираюсь добросовестно их выполнить. Выслушав мое заявление, он помолчал, а потом слегка улыбнулся и кивнул.
— Отлично, — сказал он. — Когда сможете приступить?
Приступил я на следующий же день — на скачках в Эпсоме. Мне пришлось заново изучать действующих лиц, вспоминать то, что я когда-то о них знал, и в ушах у меня совсем как живой явственно звучал звонкий голос тети Вив:
«Вот это Падди Фредерикс. Я тебе говорила, что это бывший муж Бетси, которая теперь миссис Гловбайндер? Брэд Гловбайндер был партнером Падди Фредерикса, у них было много лошадей, но когда Падди увел у него Бетси, он и лошадей забрал. Нет справедливости в этом мире… Привет, Падди, как дела?
Это мой племянник Торкил, ты, наверное, помнишь — ты много раз его видел.
Хорошо поработал твой победитель, Падди…»
И Падди приглашал нас выпить и угощал меня кока-колой.
В тот первый день в Эпсоме я неожиданно столкнулся лицом к лицу с тренером Падди Фредериксом, и он меня не узнал — его взгляд безразлично скользнул по мне, не задержавшись ни на мгновение. Прошло уже восемь лет с тех пор, как умерла тетя Вив, а я слишком изменился. И тут я впервые поверил в то, что эта новая и непривычная безликость может себя оправдать.
Поскольку ипподромные мошенники считали своим долгом знать в лицо всех до единого сотрудников службы безопасности, генерал Кош сказал, что, если ему понадобится поговорить со мной лично, это будет ни в коем случае не на ипподроме, а только в баре клуба «Хоббс-сандвич» — там мы и встречались все эти три года. Он и Клемент Корнборо поручились за меня, и я стал полноправным членом клуба. Хотя такая склонность генерала к таинственности казалась мне несколько излишней, я подчинился его желанию, а вскоре полюбил этот клуб, хотя волей-неволей слышал там о крикете куда больше, чем мне хотелось.
Вечером того дня, когда умер Дерри Уилфрем, я вошел в бар без десяти восемь и заказал себе бокал бургундского и пару сандвичей с ростбифом, которые мне принесли очень быстро, потому что с окончанием крикетного сезона здесь уже не толпилось, как обычно, не меньше сотни болельщиков, старающихся перекричать друг друга и с жаром обсуждающих крученые мячи от ноги и тайны крикетной политики. Правда, посетителей было все же довольно много, но с конца сентября до середины апреля здесь вполне можно было разговаривать весь вечер, не рискуя утром проснуться с ларингитом, и поэтому я хорошо слышал появившегося вскоре бригадира, который дружески поздоровался со мной, словно с приятелем по клубу, и тут же стал излагать свои соображения по поводу сборной команды, которая отправлялась за границу в зимнее турне.
— Зря они не взяли Уизерса, — сокрушался он. — Как они собираются выбить Бэлпинга, если оставляют лучшего нашего подающего кусать локти дома?
Я не имел об этом ни малейшего представления, и ему это было известно. Слегка улыбнувшись, он взял себе двойное шотландское, обильно разбавленное содовой, и повел меня за один из маленьких столиков у стены, все еще рассуждая о тонкостях подбора игроков в сборную.
— Так вот, — сказал он потом в точности тем же тоном. — Уилфрем мертв, Шеклбери мертв, Гидеон мертв, и вопрос в том, что нам теперь делать.
Я знал, что этот вопрос наверняка риторический. Он всегда вызывал меня в «Хоббс-сандвич» не для того, чтобы попросить совета, а чтобы отдать какое-то новое распоряжение, хотя неизменно выслушивал меня и вносил в него поправки, если я выдвигал какое-нибудь серьезное возражение, что бывало нечасто. И на этот раз он сделал паузу, словно ожидая ответа, и не спеша, с удовольствием отпил глоток своего разбавленного виски.
— Оставил мистер Гидеон какую-нибудь записку? — спросил я через некоторое время.
— Насколько нам известно, нет. Во всяком случае, не оказал нам такой услуги и не объяснил, почему он продал своих лошадей Филмеру, если вы это имели в виду. Разве что на будущей неделе мы получим от него письмо по почте, в чем я сильно сомневаюсь.
Гидеону пригрозили чем-то таким, что страшнее смерти, подумал я. И эта угроза наверняка касалась оставшихся в живых — угроза, которая останется в силе навсегда.
— У мистера Гидеона есть дочери, — сказал я.
Генерал кивнул:
— Три. И пятеро внуков. Его жена умерла много лет назад — вы, вероятно, знаете. Я вас правильно понял?
— Что дочери и внуки оказались заложниками? Да. Как вы считаете, им это могло быть известно?
— Точно знаю, что не было, — ответил генерал. — Сегодня я говорил с его старшей дочерью. Приятная, неглупая женщина лет пятидесяти. Гидеон застрелился вчера вечером, они полагают, что около пяти, но обнаружили его только через несколько часов, потому что он сделал это в парке. Сегодня я побывал у них. Его дочь Сара говорит, что в последнее время он был крайне подавлен, и чем дальше, тем сильнее, но причину она не знает. Он не хотел об этом говорить. Сара, конечно, была в слезах, и еще она, конечно, считает себя виноватой, что этого не предотвратила. Но она никак не могла это предотвратить: остановить человека, который решил покончить с собой, почти невозможно, никого нельзя заставить продолжать жить. Разве что посадить его в тюрьму, разумеется. Так или иначе, если она и была заложницей, то об этом не знала. И считает себя виновной не из-за этого.
Я предложил ему один из своих сандвичей, к которым еще не прикасался.
Он рассеянно взял его и начал жевать, а я принялся за другой. «Что делать с Филмером?» — было явственно написано на его угрюмо нахмуренном лбу. Я слышал, что неудачную попытку добиться его осуждения он воспринял как свой личный промах.